Европейское самосознание XX века предстает во многих живых лицах. Но, вне всякого сомнения, устами мыслителя, врача и музыканта Альберта Швейцера, 140-летие со дня рождения которого отмечается сегодня, оно сказало свое главное слово. Именно это слова останется духовной меткой века в истории и одновременно вызовом всему тому, чем он запомнился в ней как «век-волкодав»:
«В то же время человек, отныне ставший мыслящим, испытывает потребность относиться к любой воле к жизни с тем же благоговением, что и к своей собственной. Он ощущает другую жизнь как часть своей. Благом считает он сохранять жизнь, помогать ей; поднимать до высшего уровня жизнь, способную к развитию; злом – уничтожать жизнь, вредить ей, подавлять жизнь, способную к развитию. Это и есть главный абсолютный принцип этики».
Предлагаем вниманию читателя 1 главу автобиографии А.Швейцера «Жизнь и мысли» (М.: Республика, 1996).
Детство, школьные и университетские годыЯ родился 14 января 1875 г. в Кайзерсберге (Верхний Эльзас) и был вторым ребенком в семье Людвига Швейцера, руководителя небольшой общины евангелистов в этом католическом местечке. Мой дед со стороны отца был школьным учителем и органистом в Пфаффенхофене (Нижний Эльзас), а три его брата занимались такого же рода деятельностью. Моя мать Адель (урожденная Шиллинге?) была дочерью пастора из Мюльбаха, городка в Мюнстерской долине в Верхнем Эльзасе.
Спустя несколько недель после моего рождения отец переехал в Гюнсбах, деревушку в Мюнстерской долине, где вместе с моими тремя сестрами и братом я провел очень счастливые детство и юность, которые были бы совсем безоблачными, если бы не частые болезни отца. Позднее, однако, его здоровье улучшилось, и в семьдесят лет, во время войны, он был еще достаточно крепок, чтобы заботиться о своих прихожанах под огнем французских пушек, который обрушивался на долину с Вогезских высот и жертвами которого стали многие дома и многие обитатели Гюнсбаха. Он умер в преклонном возрасте в 1925 г. Мою мать в 1916 г. сбила кавалерийская лошадь по дороге из Гюнсбаха в Вайерим-Таль, после чего она скончалась.
С пяти лет отец начал давать мне уроки музыки на стареньком квадратном рояле, доставшемся нам в наследство от деда Шиллингера. Отец не обладал высокой техникой игры, но прекрасно импровизировал. В семь лет я удивил нашу школьную учительницу, сыграв на фисгармонии хоральные мелодии с самостоятельно подобранным аккомпанементом. В восемь, едва мои ноги стали доставать до педалей, я начал играть на органе. Страсть к этому инструменту я унаследовал от своего деда Шиллингера, который много занимался органами и органостроением и, как рассказывала мне мать, имел репутацию замечательного импровизатора. В какой бы город он ни приезжал, первое, что он делал, — это знакомился с его органами, а когда устанавливали знаменитый орган в Люцерне, он ездил туда специально для того, чтобы понаблюдать за работой органного мастера.
Мне было девять лет, когда я в первый раз занял место органиста во время церковной службы в Гюнсбахе.
До осени 1884 г. я ходил в гюнсбахскую сельскую школу, а затем в течение года учился в "реальной школе" в Мюнстере (средняя школа, в которой не преподавались древние языки). Там мне давали частные уроки латыни, чтобы подготовить к поступлению во 2-й класс гимназии*'. Осенью 1885 г. я поступил в гимназию в Мюльхаузене. Брат моего деда и мой крестный отец Людвиг Швейцер, директор народных школ в этом городе, был так добр, что взял меня жить к себе. Иначе мой отец, содержавший большую семью на свою скудную зарплату, едва ли смог бы послать меня в гимназию.
Строгая дисциплина в доме моего дядюшки и его жены, не имевших своих детей, была большим благом для меня. С глубокой благодарностью я постоянно вспоминаю все доброе, что они для меня сделали.
Хотя научиться читать и писать стоило мне некоторых усилий, в школах в Гюнсбахе и Мюнстере я был на довольно хорошем счету. Однако в гимназии я поначалу оказался плохим учеником, и не только из-за того, что был ленив и предавался мечтаниям, но также и потому, что частные уроки латыни не дали мне достаточной подготовки для 2-го класса гимназии. И лишь благодаря моему учителю в 3-м классе д-ру Веману, который научил меня правильно работать и придал некоторую уверенность в своих силах, дела мои пошли лучше. Но главная причина влияния, которое имел на меня д-р Веман, заключалась в том,'что с первых же дней занятий у него я увидел, что он самым тщательным образом готовится к каждому уроку. Он стал для меня образцом того, как следует выполнять свой долг. Впоследствии я много раз навещал его. В конце войны, оказавшись в Страсбурге, где он провел последние годы жизни, я сразу же навел справки о нем. Я узнал, что вследствие голодания у него возникло нервное заболевание, и он покончил с собой.
Моим учителем музыки в Мюльхаузене был Ойген Мюнх, молодой органист тамошней реформатской церкви св. Стефана. Это была его первая должность после окончания Берлинской высшей музыкальной школы, где его захватило возникшее в то время всеобщее увлечение Бахом. Именно ему я обязан тем, что в раннем возрасте познакомился с произведениями кантора церкви св. Фомы и уже с пятнадцати лет учился игре на органе у солидного преподавателя. Когда осенью 1898 г. О. Мюнх в расцвете лет умер от тифа, я почтил его память маленькой книжкой, написанной по-французски. Она вышла в Мюльхаузене и стала моей первой публикацией.
В гимназии я интересовался главным образом историей и естественными науками. Нашим учителем истории был д-р Кауфман, брат известного историка из Бреслау. Естественные науки прекрасно преподавал д-р Фёрстер.
Добиться хоть каких-то успехов в языках и в математике стоило мне больших усилий. Но с течением времени я стал находить определенное удовольствие в овладении предметами, к которым не имел способностей, и в старших классах считался одним из лучших учеников, хотя и не самым лучшим. Однако по сочинениям, если мне не изменяет память, я обычно бывал первым.
В последнем классе латынь и греческий вел у нас Вильгельм Дееке из Любека, директор гимназии и замечательный педагог. Его уроки не ограничивались сухой лингвистикой. Он вводил нас в мир античной философии, а это, в свою очередь, давало ему возможность кратко осветить и современную мысль. Он был страстным поклонником Шопенгауэра.
18 июня 1893 г. я сдал выпускные экзамены. Своими письменными работами, включая сочинение, я не произвел блестящего впечатления. Однако на устных экзаменах я привлек внимание председателя экзаменационной комиссии д-ра Альбрехта из Страсбурга своими познаниями по истории. По его предложению мой весьма скромный аттестат был украшен оценкой "отлично" по этому предмету.
В октябре того же года, благодаря щедрости старшего брата моего отца, который был коммерсантом в Париже, я получил возможность брать уроки у парижского органиста Шарля Мари Видора. Мой учитель в Мюльхаузене так хорошо подготовил меня, что, прослушав мою игру, Видор согласился взять меня в ученики, хотя обычно он занимался только с учениками органного класса консерватории. Учеба у Видора имела для меня решающее значение. Он добился фундаментального улучшения техники моей игры и привил мне стремление к достижению максимальной пластичности исполнения. И опять-таки благодаря ему я впервые открыл для себя роль архитектурного начала в музыке.
[Мой первый урок у Видора состоялся солнечным октябрьским днем. В тот день в Париж прибывала с визитом делегация русских военных моряков — первое проявление начинавшейся тогда дружбы между Францией и Россией*. Я едва пробился через толпы людей, заполнивших в ожидании этого события Бульвары и центральные улицы, и добрался до дома своего учителя с большим опозданием.]
В конце октября 1893 г. я стал студентом Страсбургского университета. Я жил в помещении теологического колледжа св. Фомы (Collegium Wilhelmitanum), директором которого был преподобный Альфред Эрихсон. Как раз в это время он работал над завершением выходившего под его редакцией собрания сочинений Кальвина.
Страсбургский университет переживал тогда пору своего расцвета. Не скованные традицией, преподаватели и студенты стремились воплотить в жизнь идеал современного университета. Среди штатных профессоров едва ли был хоть один пожилой человек. Повсюду чувствовалось свежее дуновение молодости.
Я учился одновременно на теологическом и философском факультетах. Так как в гимназии нам давали только начатки древнееврейского, свой первый семестр я угробил на подготовку к "гебраикуму" (предварительному экзамену по древнееврейскому), который и сдал с превеликими усилиями 17 февраля 1894 г. Позднее, снова подстрекаемый желанием овладеть тем, что нелегко мне давалось, я уже серьезно изучил этот язык.
Сложности с "гебраикумом" не помешали мне усердно посещать лекции Генриха Юлиуса Хольцмана о синоптических (т.е. первых трех) евангелиях, а также лекции Вильгельма Виндельбанда и Теобальда Циглера по истории философии.
С 1 апреля 1894 г. я был призван на годичную военную службу, но благодаря доброте моего капитана (его фамилия была Круль) я имел возможность почти каждый день приходить к одиннадцати в университет и слушать лекции Виндельбанда.
Когда осенью у нас начались маневры в окрестностях Хохфельдена (Нижний Эльзас), я положил в свой вещмешок греческий текст Нового завета. Дело в том, что в начале зимнего семестра студенты-теологи, претендовавшие на стипендию, должны были сдать экзамены по трем предметам. Однако те, кто проходил в это время военную службу, могли ограничиться только одним. Я выбрал синоптические евангелия.
Чтобы из-за слабого знания предмета не опозориться перед Хольцманом, которого я глубоко уважал, я и взял с собой на маневры греческий текст Нового завета. Я был молод, не знал, что такое усталость, и мог работать вечерами и в выходные дни. Комментарии Хольцмана к Новому завету я проштудировал еще летом. Теперь мне хотелось изучить сам текст и проверить, хорошо ли я помню эти комментарии и лекции. Результат оказался удивительным. Дело в том, что Хольцману удалось добиться признания в научных кругах так называемой "гипотезы Марка", т.е. теории, согласно которой Евангелие от Марка было написано раньше остальных, и его план был положен в основу евангелий от Матфея и от Луки. Из этой теории следует, что деятельность Иисуса может быть правильно понята на основе изучения одного только Евангелия от Марка. К своему удивлению, я почувствовал, что этот вывод вызывает у меня серьезное недоумение. Это случилось в один из выходных дней в деревушке Гугенхейм, где мы тогда стояли. Внимательно прочитав 10-ю и 11-ю главы Евангелия от Матфея, я обратил внимание на материал, который имеется только в этом евангелии и отсутствует у Марка.
В 10-й главе Евангелия от Матфея рассказывается о посылке двенадцати апостолов. В своей напутственной речи Иисус предупреждает их, что они почти сразу же подвергнутся гонениям. Однако этого не произошло.
Он говорит им также, что явление Сына Человеческого произойдет прежде, чем они обойдут города Израиля. Это может означать только одно: что сверхъестественное мессианское Царство наступит в то время, когда они будут заняты выполнением своей миссии. Следовательно, Он не ожидал их возвращения.
Почему же Иисус обещает здесь своим ученикам, что наступят события, о которых в оставшейся части повествования ничего не говорится?
Меня не удовлетворило объяснение Хольцмана, что здесь мы имеем дело не с подлинными словами Иисуса, а с текстом, составленным позднее, уже после Его смерти, на основе "Речений Иисуса"*. Новое поколение верующих никогда бы не вложило в Его уста слова, опровергнутые последующим ходом событий.
Простой, лапидарный текст заставил меня предположить, что Иисус действительно объявил ученикам об ожидающих их гонениях и о скором явлении сверхъестественного Сына Человеческого и что это Его предсказание, как показали последующие события, оказалось неверным. Но что заставило Его сделать такое предсказание и что Он должен был чувствовать, когда события пошли не так, как Он предполагал?
В 11-й главе Евангелия от Матфея говорится о вопросе Иоанна Крестителя к Иисусу и ответе Иисуса. И снова мне показалось, что Хольцман и другие комментаторы не до конца разгадали содержащуюся в тексте загадку. Кого имел в виду Креститель, спрашивая Иисуса, не он ли Тот, Который должен прийти? Так ли уж несомненно, думал я, что под словами "Тот, Который должен прийти" не может подразумеваться никто другой, кроме Мессии? Согласно позднеиудейским мессианским верованиям, явлению Мессии должен предшествовать приход его предвестника Илии, восставшего из мертвых, и именно к Илии применяет Иисус выражение "которому должно прийти", когда говорит ученикам (Мф. 11:14), что сам Креститель — это и есть Илия, "которому должно прийти". Следовательно, заключил я, и Креститель в своем вопросе использовал это выражение в том же самом смысле. Посылая своих учеников к Иисусу, он вовсе не имел в виду спрашивать, не Мессия ли Он; Креститель хотел, как ни странно это может показаться, услышать, не есть ли Он ожидаемый предтеча Мессии, Илия.
Но почему Иисус не дал ясного ответа на поставленный вопрос? Утверждение, что Он дал уклончивый ответ для того, чтобы испытать веру Крестителя, могло появиться на свет только как результат полного замешательства комментаторов и способно послужить разве что темой для плохих проповедей. Гораздо проще предположить, что Иисус уклонился от прямого ответа ("да" или "нет") потому, что Он еще не был готов открыть, кем Он сам считал себя. С любой точки зрения сообщение о вопросе Крестителя доказывает, что в то время никто из тех, кто верил в Иисуса, не считал его Мессией. Если бы его уже принимали за Мессию, Креститель должен был поставить свой вопрос так, чтобы в нем содержалось указание на этот факт.
Искать новые пути в интерпретации этого текста побуждали меня и слова Иисуса, обращенные к ученикам после ухода посланцев Иоанна Крестителя, — о том, что из всех, рожденных женщинами, Иоанн — величайший, но что самый меньший в Царстве Небесном больше его (Мф. 11:11).
Обычное объяснение состоит в том, что в этих словах содержится некий упрек в адрес Крестителя и что Иисус ставит его ниже тех верующих, которые собрались вокруг Него как участники Царства Божьего. Такое объяснение казалось мне в равной степени бездарным и неудовлетворительным, ибо эти верующие тоже были рождены женщинами. Отбросив его, я был вынужден предположить, что, противопоставляя Иоанна Крестителя участникам Царства Божьего, Иисус имел в виду различие между природным, естественным миром и миром сверхъестественным, мессианским. Как человек, находящийся в том же состоянии, в котором от рождения находятся все люди. Креститель — величайший из всех, кто когда-либо жил. Но участники Царства Небесного уже не являются обыкновенными людьми; с наступлением мессианского Царства они претерпевают изменение, возвышающее их до сверхъестественного, ангелоподобного состояния. Так как они теперь сверхъестественные существа, наименьший среди них больше, чем самый великий человек, когда-либо появлявшийся в этом преходящем мире. Иоанн Креститель, разумеется, тоже будет участником этого Царства — быть может, великим, а быть может, и рядовым. Но несравненным, превосходящим всех остальных людей величием он обладает лишь в своем земном, природном существовании.
Так к концу первого года пребывания в университете я усомнился в достоверности общепризнанного объяснения слов и действий Иисуса при посылании учеников, а вместе с тем в правильности и вообще всей бытовавшей тогда исторической концепции жизни Иисуса*. Когда по окончании маневров я возвратился домой, передо мной открылись новые горизонты. Теперь я был уже уверен в том, что, возвещая приход Царства, Иисус вовсе не имел в виду, что оно должно быть основано и осуществлено Им самим и Его учениками в этом мире; Он говорил о Царстве, которое придет с наступлением сверхъестественного века, причем это событие, как Он ожидал, должно было совершиться в самое ближайшее время.
Разумеется, было бы дерзостью с моей стороны, если бы во время экзамена, который вскоре состоялся, я дал понять Хольцману, что не доверяю той концепции жизни Иисуса, которую он поддерживал и которая была единодушно принята критической школой того времени. Да у меня и не было такой возможности. Видя перед собой молодого студента, да еще из-за военной службы лишенного возможности серьезно заниматься, известный своим добродушием Хольцман обошелся со мной очень ласково и в 20-минутной беседе не спросил меня ничего, кроме краткой сравнительной характеристики первых трех евангелий.
В течение последующих лет учебы в университете я занимался (зачастую пренебрегая другими предметами) самостоятельными исследованиями евангельского текста и жизни Иисуса, все более убеждаясь в том, что ключ к ждущим своего истолкования загадочным местам евангелий следует искать в объяснении напутственных слов Иисуса, в вопросе, посланном из темницы Иоанном Крестителем, и, наконец, в действиях Иисуса по возвращении учеников.
Как я благодарен судьбе за то, что в Германии того времени, в отличие от других стран, университет не стеснял студентов жесткими рамками учебных программ, не держал их в напряжении частыми экзаменами и предоставлял им возможность для самостоятельной научной работы.
Страсбургский теологический факультет отличался исключительным свободомыслием. Младшим коллегой Хольцмцна был Карл Будде, специалист по Ветхому завету, который недавно появился в Страсбурге и стал моим любимым преподавателем теологии. Особенно привлекала меня его манера простого, но исчерпывающего изложения научных результатов. Его лекции доставляли мне эстетическое наслаждение.
Прекрасным ученым был и Вильгельм Новак, старший коллега Будде. Историю церкви и историю догматики весьма квалифицированно преподавали Йоханнес Фикер и Эрнст Люциус. Мои интересы концентрировались главным образом вокруг ранней истории догматов. Догматику вел Пауль Лобштейн, эпигон ричлевской школы. Эмиля Майера, молодого профессора этики и догматики, мы, студенты, особенно ценили за живость его лекций. Практическую теологию преподавали Фридрих Шпитта, читавший также лекции по Новому завету, и Юлиус Сменд.
Лекции по философии я посещал так же регулярно, как и по теологии.
Теорию музыки я изучал под руководством Якобшталя, ученика Беллермана. Будучи несколько односторонним, он признавал искусством лишь добетховенскую музыку. Однако чистый контрапункт у него можно было изучить основательно, и я очень благодарен ему за это.
Большую помощь в занятиях музыкой оказывал мне Эрнст Мюнх, брат моего мюльхаузенского учителя. Он был органистом церкви св. Вильгельма в Страсбурге, а также инициатором и дирижером баховских концертов, дававшихся церковным хором. На этих концертах он доверял мне органное сопровождение кантат и "Страстей". Сначала, разумеется, это касалось только репетиций, где я заменял его мюльхаузенского брата, который в свою очередь занимал мое место во время самих концертов. Вскоре, однако, я уже играл и на концертах — в тех случаях, когда брат не мог приехать. Так, еще молодым студентом, я познакомился с творениями Баха и имел возможность на практике столкнуться с проблемами исполнения баховских кантат и "Страстей".
Церковь св. Вильгельма в Страсбурге считалась в то время одним из главных рассадников возродившегося в конце прошлого столетия культа Баха. Эрнст Мюнх был необыкновенным знатоком произведений кантора церкви св. Фомы. Он одним из первых отказался от модернизированного исполнения музыки кантат и "Страстей", принятого почти повсюду в конце XIX столетия. Со своим маленьким хором, в сопровождении выдающегося страсбургского оркестра, он стремился добиться истинно художественного исполнения.
Многие вечера просиживали мы над партитурами кантат и "Страстей" в поисках правильного подхода к их интерпретации. Продолжателем дела Эрнста Мюнха в качестве дирижера на этих концертах стал его сын Фриц Мюнх, директор Страсбургской консерватории.
Преклоняясь перед Бахом, я испытывал аналогичное чувство и по отношению к Рихарду Вагнеру. Шестнадцатилетним школьником в Мюльхаузене я в первый раз смог пойти в театр на "Тангейзера". Его музыка завладела мной настолько, что в течение нескольких дней я был не в состоянии отнестись с должным вниманием к школьным урокам.
В Страсбурге, где под управлением Отто Лозе оперные спектакли ставились с величайшим мастерством, я имел возможность близко познакомиться со всеми произведениями Вагнера, за исключением "Парсифаля", которого в то время ставили только в Байрейте. Огромным событием стало для меня памятное возобновление постановки "Тетралогии" в Байрейте в 1896 г. — первое после премьеры 1876 г. Билеты мне достали мои парижские друзья. Чтобы компенсировать расходы на проезд, пришлось сократить питание до одного раза в день.
Сегодня, если мне случается присутствовать на вагнеровском спектакле со всевозможными сценическими эффектами, требующими к себе внимания наравне с музыкой (как если бы это было кино), я с грустью вспоминаю те прежние постановки "Тетралогии" в Байрейте, самая простота которых производила необыкновенное впечатление. И оформление спектакля, и исполнение — все было выдержано в духе великого композитора, тогда уже покойного.
[Оркестром, как и в 1876 г., дирижировал Ганс Рихтер. Партию Логе исполнял Генрих Фогль, Брюнгильды — Лилли Леман. Оба они участвовали в первой постановке: Фогль — в той же партии, а Лилли Леман — в партии одной из дочерей Рейна.]
Фогль в роли Логе произвел на меня — и как певец, и как актер — глубочайшее впечатление. С момента своего появления он доминировал на сцене, не делая ни малейших усилий для того, чтобы обратить на себя внимание. Он не наряжался, как это делают современные исполнители, в костюм Арлекина и не танцевал, как сейчас модно, вокруг сцены в ритме лейтмотива Логе. Единственное, что бросалось в глаза, — это его красный плащ.
Единственными движениями, выполняемыми в ритме музыки, были те, когда он как бы нехотя вскидывал свой плащ то на одно, то на другое плечо, устремив взор на происходящее вокруг него и, однако, оставаясь свободным от происходящего. Так он и стоял, олицетворяя беспокойную силу разрушения, среди богов, шествующих, ничего не подозревая, к предначертанной им гибели.
Быстро пролетели студенческие годы в Страсбурге. В конце лета 1897 г. я записался на экзамен по теологии. Темой так называемых "тезисов" было "Учение Шлейермахера о Тайной вечере и ее истолкование в Новом завете и вероучении реформаторов". Эти тезисы все кандидаты на прохождение экзамена должны были написать за восемь недель. По результатам работы принималось решение о допуске к экзамену.
Это задание вновь привело меня к проблеме евангелий и жизни Иисуса. Вынужденный изучить все исторические и догматические представления о Тайной вечере, я понял, насколько неудовлетворительны существующие объяснения смысла исторического торжественного обряда, совершенного Иисусом и его учениками, а также возникновения первохристианской ритуальной трапезы. Большую пищу для размышлений дало мне замечание Шлейермахера в его знаменитом "Учении о вере", в разделе, посвященном Тайной вечере. Он обращает внимание на тот факт, что, согласно описаниям вечери у Матфея и Марка, Иисус не вменяет в обязанность своим ученикам повторять трапезу.
Поэтому нам, возможно, придется свыкнуться с мыслью, что установившийся в первохристианской общине обряд трапезы обязан своим происхождением ученикам Иисуса, но не Ему самому. Эта мысль, вскользь брошенная Шлейермахером в ходе блестящих диалектических рассуждений, но не разработанная до конца, т.е. до уяснения возможного исторического значения этого обстоятельства, не выходила у меня из головы и после того, как я кончил заданные мне тезисы.
Я рассуждал так Если указание повторять трапезу в двух древнейших евангелиях отсутствует, значит, ученики вместе с другими верующими повторяли ее фактически по собственной инициативе, опираясь на свой авторитет. Однако поступать так они могли лишь в том случае, если в основе этой последней трапезы было нечто, что делало ее осмысленной даже без произносимых Иисусом слов и совершаемых Им действий. Но поскольку ни одно из существовавших к тому времени объяснений Тайной вечери не позволяло понять, каким образом она начала повторяться первохристианской общиной без указания на этот счет Иисуса, мне оставалось заключить, что все эти объяснения в равной степени не решают проблему. Отсюда я пришел к постановке и исследованию вопроса о том, не связано ли значение, которое имела для Иисуса и Его учеников эта трапеза, с ожиданием мессианского пира в Царстве Божьем, которое должно наступить в самое ближайшее время.
На развитие сайта