Авторизация

Сайт Владимира Кудрявцева

Возьми себя в руки и сотвори чудо!
 
{speedbar}

Невыносимое выносимо в творчестве. Крест Эрнста Неизвестного

  • Закладки: 
  • Просмотров: 4 379
  •  
    • 0


"Вертикаль – это Бог. Горизонталь – это Жизнь. В точке пересечения – я, Микеланджело, Шекспир и Кафка"... Крест - любимая форма выдающегося скульптора Эрнста Неизвестного, которому сегодня исполнилось 90 лет.

Голгофа - это не разовое, это - всегдашнее, говорил он в одном из интервью. Невыносимое выносимо в творчестве. Ниже - другое интервью, двадцатилетней давности, когда Эрнсту Иосифовичу исполнилось 70. И в нем тоже - про крест.

Владимир Кудрявцев



Он отважился поссориться с Хрущевым, когда тот был у власти, и помирился с ним, когда вождь был свергнут, после поставил памятник на могиле бывшего генсека. И упорно отказывался от гонорара, но сын, Сергей Никитич, настаивал, совал пачку денег – это когда они в машине ехали с Новодевичьего. И Эрнст, наконец, взял пачку – для того чтобы швырнуть ее в открытое окно «Волги». В правдивость этой истории мало кто верит, но он упрямо рассказывает, что банкноты летели за машиной, кружась наподобие листьев. Красивый жест? Глупый жест? «пПсть Москва помянет Никиту», – якобы сказал тогда Неизвестный.

Вообще всемирная слава художника – это не самое главное, что у него есть; слава, она кому только не выпадает! Эрнст больше впечатляет не как автор скульптурных произведений, но как могучий мужчина, железный человек с бычьей энергией и таким же упрямством, с «темпераментом убийцы» (его собственный термин) и звериной живучестью, пророческим даром и талантом рассказчика. Его русский, да, разбавился там американскими словечками: он произносит «КГБ» через «джи», свой участок возле дома называет property, в банке берет не заем, но loan, – однако уважает пельмени и по русской привычке разминает и без того нежные слабенькие американские сигаретки. Но как же художественно сплетается в нем высокий штиль с изысканной нецензурной бранью! И в этом – какая-то глубокая, нутряная, литературная интеллигентность.

Сюжет его жизни очень ярок и контрастен: смертельно опасное происхождение (дед – купец, папа – белый офицер), хулиганское отрочество, фронтовая юность, трибунал, расстрельный приговор – но штрафбат (причем он не любит слово «мужество», считая, что оно – «для девочек»), тяжелая инвалидность – но непрестанный тяжкий труд, та самая судьбоносная ссора с Хрущевым, дружба с самим Андроповым – но в то же время конфликт со всем остальным КГБ, и своя, ничья больше позиция в искусстве и в жизни. Этой позиции он не оставил, предпочтя оставить СССР.

Мы встречались с Неизвестным не раз и подолгу беседовали – и в России, и Америке.

Родословная

Эрнст Иосифович, вы прекрасно выглядите для своих семидесяти лет. Человеку непосвященному ни за что не догадаться, что вы инвалид Отечественной войны, что у вас были тяжелые ранения – вплоть до перелома позвоночника... Это потому, что у вас сильные гены?

– Мне повезло, что во мне есть и русская, и татарская кровь, хотя я и еврей. Я, как и Ельцин, уралец. Дед мой был купцом на Урале, отец – белым офицером, адъютантом у Антонова. Один мой дядя служил у Колчака, другой – у Деникина. Когда пришли красные, они решили моих деда и отца расстрелять. Но бабка вспомнила, что при прежнем режиме дед тайно печатал в своей типографии коммунистические брошюры. Она тогда нашла бумаги, которые это подтверждали, и отнесла «товарищам». Те расстрел отменили.

- Что вы думаете теперь про дедушку, который помогал большевикам?

– Думаю, что дурак он был... Мой отец после гражданской спрятался в Сибири, выучился на врача и стал хорошим специалистом. До последних дней – а прожил он восемьдесят четыре года – это был очень деятельный и сильный человек. Ничто не могло его сломить – ни поражение белых, ни те опасности, которым он как офицер подвергался при коммунистах. Он был верен себе и оставался настоящим джентльменом, несмотря на все хамство окружения. Отец переодевался к обеду, повязывал галстук, ел вилкой и ножом даже тогда, когда весь обед состоял из кусочка хлеба, поджаренного на каком-то подозрительном масле.

- Ваша мать надолго пережила отца, на десятом десятке выпустила книгу стихов.

– Да, до такого возраста она сохранила удивительную ясность мысли. У нее сильные стихи:

День ото дня все суше мой язык,
И звуков гордых в горле не осталось.
В движениях замедленных сквозит
Суровость, одиночество, усталость.


Хорошо сказано! Вася Аксенов это назвал «шекспировскими строками». В России маме не удалось опубликовать свои стихи. Это все шло в стол. Там издавались только ее научно-популярные (она биолог) книжки. Только когда мама переехала в Америку – после смерти моего отца, – удалось напечатать книгу «Тень души». Иллюстрировал ее, кстати, я сам...

Кстати, об отцах и детях. У вас дочь, она тоже художница. Вы на нее влияете?

– Когда я уехал, она была большой девочкой... В России я был слишком занят, чтобы заниматься дочкой вплотную. Но я могу гордиться тем, что она не повторяет путь родителей. Я не навязывал ей своего метода и своей ауры, она нашла в себе силы стать художником самостоятельным, даже несмотря на влияние родителей. Ее мама Дина Мухина – известный скульптор, блистательный керамист, – исключительно талантливый человек. Дочь могла поддаться влиянию отца или матери... Как-то я предложил ей устроить выставку вместе со мной – она не захотела... Может, она права! Ведь это был бы патронаж. Оля – хороший художник, и я это говорю не потому, что она моя дочь. Ей уже можно выставляться. Лучше всего в Скандинавии: она, как уралка, близка к северной школе, я знаю, а у меня ведь в Швеции музей и студия...

«Я перевел уголовную энергию в интеллектуальное русло»

– У меня буйный, необузданный темперамент. Когда я был мальчишкой, меня не звали драться стенка на стенку – но вызывали, когда били наших. Я бежал, схватив цепь или дубину, а однажды и вовсе пистолет, – устремлялся убивать. Я был свиреп, как испанский идальго. Но мне удалось перевести мою уголовную, блатную сущность и энергию в интеллектуальное русло. Если бы Пикассо или Сикейросу не дали проявить себя в искусстве, они бы стали самыми страшными террористами. Я знаю, что говорю, я ведь был с ними знаком. В юные годы – мне было лет четырнадцать – я начитался книг про великих людей и задался вопросом: как в этом циничном мире может выжить человек с романтическим сознанием? Я тогда решил на себе проверить, что может сделать человек, который отверг законы социума и живет по своим правилам. Солженицын поставил социальную задачу, а я – личную. Мой лозунг – «ничего или все». Или я живу так, как хочу, или пусть меня убьют. Не уступать: никому – ничего – никогда! Я столько раз должен был умереть... Я и умирал; в жизни было столько ситуаций, из которых невозможно было выйти живым, я в те ситуации попадал потому, что ни от чего не прятался, – но какая-то сила меня хранила и спасла. Я удивляюсь, что дожил до своих лет.

Так чем же я взял? Смею вас заверить – абсолютным безумием (мне показалось, что этот термин маэстро употребляет вместо слова «гений». – Прим. авт.) и работоспособностью.

Та большая война

- У вас наколки на руке по вашему рисунку?

– Нет, рисунок не мой. Я был десантником, и все мы бабочек кололи, чтоб порхать. Бабочек и цветочки. А вот синее пятно – видишь? Тут был выколот номер войсковой части, то есть это было разглашение военной тайны, – так что начальство приказало заколоть... Эти наколки, конечно, глупость. Мы были мальчишки... Я приписал себе год и в семнадцать лет уже кончал военное училище, это был ускоренный выпуск. На фронт!

Но, не доехав до фронта, младший лейтенант попал под трибунал. За убийство офицера Красной Армии, который изнасиловал его девушку.

Я в войну шестьдесят два дня сидел приговоренный к расстрелу. Жопу подтирали пальцем, бумага ж была в дефиците, а я сказал – давайте сделаем карты. Сделали! И шестьдесят два дня сидели играли в карты. В буру и в стос. И только благодаря этому не сошли с ума.

Его не расстреляли – сочли, что это слишком расточительно. Всего только разжаловали в рядовые и отправили в штрафбат.

Вы не жалеете, что так вышло? А если б можно было переиграть?

– Была б возможность убить его еще раз, я убил бы его снова...

Ты вообще знаешь, что такое смелость? Смелость – это юность, это уверенность: «Мы не умрем». Это какая-то генетическая, блядь, ошибка, и от нее – мысль про бессмертие. Это болезнь! И щас я физической смерти не боюсь. Я боюсь одного: недосовершиться.

На фронте мне сломали позвоночник, выбили три межпозвоночных диска, три года после войны я мог ходить только на костылях – были страшные боли, я от боли даже стал заикаться. Боль утихала только от морфия. Чтоб отучить меня от наркотика, мой папа, врач, прописал мне спирт. Я стал пить. Уж лучше спирт...

Художник и власть

– Как начинается разговор про меня, так сразу вспоминают Хрущева. Как будто я не был художником до встречи с ним! – кипятится Неизвестный. – Хрущев! Да его будут вспо­минать потому, что он поссорился со мной. А Брежнев?.. Да, я пил водку с ним. Мой товарищ из ЦК как-то позвал меня пострелять по тарелкам с большими начальниками. Постреляли, выпили. После меня включили в правительственную охоту: «Должен же там в компании быть хоть один интеллигент». Мне был куплен роскошный «Зауэр», которому нет цены, чтоб не стыдно было ездить на охоту с Брежневым. Но я ни разу не съездил: сказывался больным. Они там обижались: «Как же без интеллигента, имей совесть, сам не едешь, так хоть порекомендуй кого-нибудь!» Так я из интеллигенции им посоветовал Вознесенского позвать.

Прощание с СССР

Вы можете подробней рассказать, как вы уезжали?

– Я никогда не был диссидентом, принципиально. Хотя неприятности у меня были вполне диссидентские. Мне не давали работы, не пускали на Запад. Против меня возбуждались уголовные дела, меня обвиняли в валютных махинациях, в шпионаже и прочем. Меня постоянно встречали на улице странные люди и избивали, ломали ребра, пальцы, нос. Кто это был? Наверное, Комитет. И в милицию меня забирали. Били там вусмерть – ни за что. Обидно было страшно и больно во всех смыслах: мальчишки бьют фронтовика, инвалида войны... А утром встанешь, отмоешь кровь – и в мастерскую; я ж скульптор, мне надо лепить. Нет, нет, я не был диссидентом – готов был служить даже советской власти. Я же монументалист, мне нужны большие заказы. Но их не было. А хотелось работать! Я шестьдесят семь раз подавал заявление, чтоб меня отпустили на Запад, я хотел строить с Нимейером, он звал. Но меня не пускали! И тогда я решил вообще уехать из России. Андропов меня отговаривал: «Не уезжай, дождись мальчиков из МИМО, они подрастут и сделают все как надо, все будет!» Но я не мог терять время. И думал, что умру... ну, в шестьдесят. Надо было спешить, чтоб что-то успеть.

И я уехал... Это было десятого марта семьдесят шестого года.

Западное гостеприимство

- Вы приехали на Запад новичком с шестью-десятью долларами в кармане. И встретили там Ростроповича, который давно уже был успешным, знаменитым, богатым...

– Слава Ростропович сделал меня членом американской элиты, в которую всю жизнь стараются попасть самые богатые и знаменитые люди, да не всем удается. И сделал он это на третий день моего пребывания в Америке. Мы тогда открывали мой бюст Шостаковича в Кеннеди-центре, и там Слава меня представил всем-всем-всем, кого он «наработал» за те тридцать лет, что он связан с Америкой. Я сразу вошел в эту среду. Энди Уорхол, Пауль Сахар, Генри Киссинджер, Артур Миллер, Рокфеллер, принцесса Крей – я могу именами бросаться сколько угодно. Я был как свой среди самых модных светских снобов... Но! Эта светская жизнь затормозила мое творчество на многие годы! Я понял, что быть там социальным человеком – это вторая профессия. А у меня времени на вторую профессию нет.

И тогда я... бросил этот клуб избранных. Взял все визитки и сжег – чтоб не было соблазна вернуться.

- Ростропович на вас тогда обиделся?

– Не обиделся, но... Он меня не до конца понимал. Я выглядел неблагодарным человеком. Он как друг сделал для меня все что мог, а я как бы пренебрег помощью.

Может, это было чересчур экстремно, но я экстремист по духу. С точки зрения социума я себя этим поступком откинул на дно – опять! Я откинул себя на многие годы назад. Это сильно снизило мой рейтинг и затруднило мои дела. Но в итоге-то я оказался прав! Если бы я мотался по этим parties, то не успел бы сделать так много. И, в конце концов, вес моего творчества начал перевешивать мою несветскость! Как и Солженицын – я не сравниваюсь, это разные судьбы, разные таланты, – я заставил их принять меня таким, какой я есть. Все те люди, с которыми меня познакомил Ростропович и которых отверг, начали ко мне приходить – не как к светскому человеку, но как к скульптору!

Быт там

- Вы раньше в интервью говаривали, что склонны к аскетизму. Как вы сейчас живете, каков ваш быт?

– У меня стало больше желаний, потому что появилось больше возможностей, – но все равно я аскетичен. Моя жадность не превышает нормального лимита человеческого существования. Не то чтобы я любил бедность, но... я склонен к некоторым формам самоограничения. Мне кажется, что это проявление определенного вкуса. Миллионер, который ест кашу, пренебрегая устрицами, – это вкус, это снобизм, это бегство. Я люблю беглецов из стана победителей! Тот же Ростропович, если б принял в Москве правила игры, мог бы там хорошо жить. Солженицын, Сахаров... Могу сказать, что и я тоже. В силу разных причин – генетических, биографических, вкусовых – мы стали беглецами из стана победителей!

Я раньше аскетически пил бутылками водку, закусывая пельменями или шпротами. Водка... Не надо врать, было поначалу на Западе... И сейчас я выпиваю дай Бог... иной раз. Раньше я как жил? Бывало, по три недели не выходил из мастерской. Там же и ел, варил себе пельмени. Бывало, подумаешь: «За окном Сохо, все гуляют, там праздник жизни – что ж это я в стороне от праздника?» Бреюсь, переодеваюсь, выхожу – и чувствую, что мне никуда не хочется. Сворачиваю в ближайшее заведение, выпиваю стакан водки, сжираю что-нибудь – и бегом-бегом обратно.

Но позже я понял некоторые другие вещи. Благодаря Ане (на которой Неизвестный впоследствии женился. – Прим. авт.) постепенно начал понимать, что вино – это тоже неплохо. (При том что «Бордо» – это не предмет моих внутренних забот, я все-таки не гедонист.) Я теперь ем не одни только пельмени. Аня, когда у нее хорошее настроение, делает замечательные блюда. Вот Женька (Евтушенко) пришел, сожрал во-о-т такую тарелку сациви и сказал, за это можно простить все. Андрей Вознесенский – бывает у нас в гостях – любит наше харчо.

- А в одежде вы тоже аскет?

– Да я этому внимания не уделяю. Если что-то надо купить, я беру, что мне нравится. Лишь бы вещь не была дешевой. Если нравится и дорого – тогда покупаю. Если можно органично надеть костюм за пять тысяч, а не строить этот костюм, не закладывать душу черту, чтоб его иметь, – почему нет? Хороший костюм лучше, чем плохой. Но это не должно стать фетишем и символом.

Вы как-то не по-американски живете – машину не водите... Не хотите?

– Что значит – не хочу? Я же инвалид Отечественной войны. У меня был перебит позвоночник. В России врачи запрещали машину водить (хотя я в армии научился) – меня же в аварии может парализовать. А тут Аня водит, и все мое окружение водит. Я, бывало, садился тут за руль, но у меня совсем нет чувства самосохранения, я, еще не научившись заново ездить, сразу жму на педаль... Так что Аня испугалась и перестала меня учить.

- Хорошее у вас тут место!

– Помните, у Набокова – «Облако, озеро, башня»? Там персонаж искал идеальное место на Земле. Вот и у меня тут озеро, облака тоже есть, а башня – это – видите? – моя мастерская. Я очень не люблю ссылаться на русскость, меня от a la russe тошнит, – но это действительно русский пейзаж, посмотрите! Видите, пар поднимается с озера... Я как глянул, сразу купил, не торгуясь. И пол-озера тоже купил... Не сразу, правда, продали: тут, на острове, в этом заповеднике богачей, есть выборный орган, вроде кооператива, они заседают и решают – кого пускать жить, кого нет, и никакие деньги не помогут. Меня сначала не хотели пускать, когда узнали, что у меня будет студия: думали, раз студия, так богема, беспокойство, индустрия. Но потом им принесли книги, журналы, «New York Times», где про меня, и они, как люди тщеславные, согласились. Но мне это влетело к копеечку...

- У вас тут сколько соток?

– Соток? Было три гектара, но куда мне столько. Два я отдал, вот остался один гектар.
Я здесь прячусь от всех, работаю. Хорошо!

- И дом вы тут замечательный построили.

– Да, дом огромный! А спальни в нем всего две. Американцы мне говорят: «Зачем вам такие высокие потолки, это ж не церковь – лучше устройте второй этаж и сделайте двенадцать комнат, гостей будете селить или пос­тояльцев возьмете!» Это действительно проб­лема: приезжают гости, а оставаться негде. Но это мелочь! Этот дом вообще не бытовой. ­Я специально так спроектировал. Дом должен ассоциативно напоминать северную архитектуру, а с другой стороны, храм. И конечно, студию скульптора, аскетическое логово художника. Чтоб вещи были дорогие, но не кричащие (в Америке чаще наоборот). Поэтому я выбрал дерево, я же уралец. Дуб, ясень и другие, я не помню, как все по-английски называется.

Самая дорогая часть дома – это колонны до потолка, из цельных деревьев. Их же надо было вырубить, привезти! Все думают, что они клееные, из частей, здесь все так делают. Но у меня все настоящее.

Я сделал дом, который соответствует моему духу, где мне легко дышится. Я имею право на такой дом – огромный, красивый, дорогой, – ведь я на всю жизнь оскорблен советским мещанством! Это попытка хоть как-то ностальгически компенсировать эстетическую недостаточность всей моей жизни.

Обычно трагедия художника – в несовпадении его внутреннего ритма с тем ритмом, который ему задают среда, социум, жена, дети и прочее. Это противоречие между внутренним состоянием и окружающей средой страшно! Вот я и попытался это противоречие преодолеть...

Да... Сколько говорено о строительстве голубых городов, о создании новых цивилизаций! А я вот – всего-то домишко построил.

Этот дом будет моим музеем; потом, после...

«Деньги – кровь творчества»

- Вы сейчас работаете больше или меньше или столько же, сколько всегда?

– Я работаю, как всегда, – очень много. Но в силу многих причин, да вот хотя бы из-за недавней операции на сердце, чуть-чуть реже бросаюсь на дзот грудью. Я работаю много, при том что это невыгодно. Ведь я, когда работаю, слишком много трачу: материал, отливка, помощники – идет омертвление огромных денег. В эти скульптуры, которыми заставлен мой парк, вложено несколько миллионов долларов, – если считать одну отливку. Я богатею, когда не работаю: деньги не расходуются, а дают дивиденды.

В последние годы я стараюсь давать минимальные тиражи – два, ну три экземпляра. При том что статус оригинала имеют двенадцать экземпляров скульптуры. Смысл тут такой: когда идет затоваривание, психологически очень трудно работать. А маленький тираж расходится быстрей, и это создает мне перспективу жизни, есть для чего жить – для работы.

- Так у вас проблемы с продажей работ?

– Не буду врать – продать очень трудно. Особенно в последнее время. Сейчас recession. Однако же, несмотря ни на что, я на плаву. Причина моего успеха – в моей нежадности, в моей консервативности. Например, иногда западные галерейщики, которые безответственно относятся к художнику, создают прецеденты продажи какого-то автора за большие цены (такое происходит на «Сотбисе»). Но запредельные цены удерживать невозможно, они падают, а это бьет по репутации художника. Я с галерейщиками боролся против высоких цен. Окружение давило: «Продавай подороже!» Но я не позволяю продавать скульптуры дороже ста – двухсот пятидесяти тысяч. Круг моих покупателей узок, это, по сути, международный клуб. Тем не менее цены на мое творчество растут, но органично. У меня стабильное положение на рынке! Когда мне понадобилось четыреста семьдесят тысяч долларов, чтоб достроить этот дом, банк легко дал мне кредит – под залог моих скульптур. Я брал в долг не потому, что был беден, – просто не было свободных денег. А так-то все знают, что у меня миллионы долларов вложены в отливку скульптур из бронзы... Я только на Западе понял, что свободу творчества дают деньги, это кровь творчества; нужно вкладывать очень много денег, чтобы создавать скульптуры.

Золотой крест Неизвестного

- Свобода творчества – вы ее получили только на Западе?

– У меня сейчас намного больше свободы, чем было тогда в России. Хочу отлить в бронзе – могу. Моя фантазия безгранична, а жизнь ограничивает нас, в том числе и материально. Но я ближе к тому, к чему стремился.

А стремились вы всегда к тому, чтобы...

– Делать скульптуры и отливать их в бронзе.

А теперь не только в бронзе, но уже и в золоте, правда, с переменой масштаба – я о вашем увлечении ювелирными изделиями.

– Да, я начал делать ювелирные изделия. Это ни в коем случае не является бизнес-задачей: мои скульптуры в бронзе стоят не меньше, а иногда намного больше, чем ювелирка. Но дело в том, что я – скульптор-монументалист. Средний масштаб всегда меня раздражал. После того как в Асуане я поставил скульптуру высотой восемьдесят семь метров, как в моих глазах может выглядеть полутораметровая отливка? Она может мной восприниматься только как заготовка. Поэтично только большое и малое, а среднее – ни туда ни сюда.

Что легло в основу моих ювелирных коллекций? Скульптура «Сердце Христа». Это восьмиметровое распятие, которое я сделал для одного монастыря в Польше. У меня осталась бронзовая модель, сантиметров шестьдесят. Папа Римский, который в то время лечился после ранения, захотел ее у меня купить. Но я, конечно, продавать не стал, я не взял с Папы денег, – а сделал ему подарок. Потом из канцелярии Папы мне пришло письмо с благодарностью. Вот и вся история.

- Вы это сделали как человек религиозный?

– Я верующий, но не католик. Это был скорее просто человеческий поступок.

В Россию в гости

- А что, по-вашему, происходит с Россией? Что будет со страной?

– Ничего не могу сказать. У меня нет ни концепции, ни знания, ни ощущений. И более того: поучать Россию из безопасного далека я считаю безнравственным. Хочешь поучать – поживи в России, поучаствуй в битвах.

Для примера я напомню про свой разговор с Сартром, который обожал Мао. Это было у меня в мастерской. Я ему тогда сказал: «Что ж вы своего Мао любите издалека! Любите его – так поезжайте в Китай, как Дин Рид поехал в Россию, и там служите себе делу маоизма сколько хотите!» Сартр ответил, что поехал бы, но не может – он же нужен Франции. Я ему на это сказал: «Вы себя переоцениваете, вы – маленький французик из Бордо».

- Он обиделся?

– К чести его, нет. Он даже написал обо мне замечательную статью, в которой представил меня экзистенциалистом из России.

- Вот скажите, Эрнст Иосифович! Вы ведь уже не советский, не русский? Вы уже больше человек западный?

– Мне трудно судить. Вот я приезжал недавно в Магадан, работал на лесах, общался с работягами, когда мы там строили монумент... Мой старый опыт – армия, стройплощадка, завод, я все-таки был рабочим, грузчиком – работает. Когда я общаюсь с работягами, то не чувствую больших изменений. В личном общении – те же шутки, те же примочки, та же феня. Работяги – да, прежние. Но вот новые деловые люди меня потрясли. Думаю, что новые бизнесмены – надежда России. И новые российские дипломаты – люди международного класса. У них хорошие лица, походка, одежда... Впервые в жизни мне практически не стыдно за русских политиков, за представителей России. Это началось с Горбачева, с его окружения, и сейчас открываются блистательные люди. Я встречался в России с политиками. Ну вот Александр Николаевич Яковлев. Я его знаю давно, и он потрясающе не изменился. У нас была очень хорошая человеческая беседа, мы встретились без цели, просто как друзья. Но он пообещал помочь с моими проектами.

- Вы приезжаете в Россию из Америки по делам – строить монументы...

– Я много сделал, но очень мало из этого – на исторической родине. А хочется строить в России. У меня в планах – построить и отчасти профинансировать такие памятники: Сахарову, Высоцкому, Тарковскому, маршалу Жукову. Надеюсь в Петербурге поставить композицию «Кресты», напротив входа в тюрьму, и там же памятник Ахматовой. Буду строить в Ашхабаде, мы уже договорились с Ниязовым. Про Элисту я уже говорил... Очень хочется в Москве поставить монумент «Древо жизни» – это моя главная работа. Вообще в России мало моих работ. Вот в Швеции есть мой музей, в России – нет. Не знаю... – Он замолкает. И про-должает после паузы: – Очень медленно движутся памятники жертвам утопического сознания! В Воркуте и Свердловске (так он упорно называет Екатеринбург. – Прим. авт.) работы давно были начаты, но сейчас все замерло, ничего не делается... Памятник в Магадане долго не могли достроить. Якобы не хватало денег – после того, как я отдал на строительство свой гонорар за скульптуру, а Ельцин – за книгу, и многие другие пожертвования были сделаны... Куда делась вся огромная сумма? Мне трудно это понять! Говорят, не хватало двести тысяч долларов. Но это же копейки для такой страны, это стоимость четырех маленьких квартир! Я уж хотел на свои достроить, но это что б было? Вышло б, что американский гражданин построил памятник жертвам в России на свои деньги. Господа, совесть у вас есть? Или уж совсем жвачными стали?.. Не могу понять...

Книги

У вас на столе Фромм, Юнг, Хейзинга, Флоренский, Гумилев, «Роза мира» Андреева... Для чего вы их читаете? Для развлечения? Что-то ищете?

– Для чего я читаю? Это огромный грех с точки зрения православного сознания – любознание, желание много знать... Но мне нужны подтверждения моим догадкам. Меня радует, что я в итоге своей жизни пришел к чему-то. То, до чего я додумался, уже было сформулировано раньше – более четко, более умно. С точки зрения «Розы мира» все объяснено. Эту книгу я не только изучил, но знаю наизусть. Я записываю свои мысли... Один мой друг почитал как-то мои записи и говорит: «Это же плагиат из Флоренского!» Меня это обидело, ведь я это все сам придумал. Но после я понял, что надо радоваться совпадению текстов. Эти текстуальные совпадения не только делают мне честь – они делают меня подлинником и хозяином Универсума! Сознание того, что я не один, что я соборен, дает мне огромную силу. Кроме того, чтение замечательно подтверждает, что невидимое гораздо лучше видимого и гораздо существенней.

- А кино вы любите?

– Я и тут экстремен. Я очень люблю, с одной стороны, кич, этакую вульгарную кинопродукцию, где бегают, стреляют, где ужасы, с другой стороны, чтоб уж было очень высокое качество. А среднюю продукцию я не люблю.

Упущенные возможности

- Вы о чем-то жалеете в жизни?

– У меня про это «Упущенные возможности» – так называется одна из глав моей новой книги. О чем там? Ну вот, например, когда я оказался в Европе, канцлер Крайски выдал мне австрийский паспорт, а их правительство отдало мне лучшую в стране студию. Что было бы, если бы я остался в Австрии? Не знаю. Но я уехал из Австрии. В Швейцарию. К Паулю Сахару, одному из богатейших людей мира. Он купил в Базеле казарму, чтоб оборудовать ее под мою студию. Майя Сахар, его жена, меня просто боготворила. Они прелестные люди, интеллектуальные, деликатные. Очень, кстати, влиятельные. К ним шли на поклон Пикассо и Генри Мур. Сахар вывел в люди многих из сегодняшних великих (Слава Ростропович написал об этом книгу «Спасибо, Пауль»). И вот эти люди позвали меня к себе жить! Значит, я у Сахара... Почет и уважение, замечательные условия для работы, кроме того, у меня были кухарки, лакеи, шофер, охрана. По вечерам Пауль приглашал меня на скрипичные концерты под своим управлением, которые он устраивал на дому. После за стол. Это был не просто прием пищи, нет, – а целый ритуал! Со свечами, с церемониями, с лакеями в белых перчатках... Иногда мне хотелось взять в руку сосиску и есть ее, читая какую-нибудь книгу. Но я вынужден был идти слушать концерт и потом часами просиживать за столом с соблюдением всех этих формальностей! Мне приходилось каждый вечер делать не то, что мне хочется, а то, чего от меня ожидали другие! Я этого не выдержал и уехал из дома Пауля Сахара. Страшно его этим обидев. Вот она, упущенная возможность! Сейчас, задним числом, думаю – какой же я был дурак! Остался бы – может, у меня была бы выставка в галерее «Бобур», возможно, я бы заставил скульптурами весь мир...

Можно сказать, что я о многом жалею, и все мое окружение мне всегда говорило, что я глуп, – в этом смысле. Но – не судьба! Как говорится в Библии, чего нет, того не счесть. Вот так я отношусь к упущенным возможностям.

Древо жизни»: 7 метров, 700 деталей. Эту свою самую знаменитую работу Неизвестный делает не в городской студии, но вдали от манхэттенской суеты, на острове Шелтер.

От нью-йоркского Сохо туда добираться часа два или три, – это смотря какие пробки. Проезжаешь насквозь весь Лонг-Айленд, а дальше паромом. Груженный машинами кораблик тарахтит по чистой морской воде, летят свежие соленые брызги, до близкого ухоженного островка всего десяток коротких минут плавания. Шелтер – приют тихих снобов, ушедших на покой миллионеров, важных молодых людей с дорогими манерами – и знаменитого русского скульптора.

К дому Неизвестного пристроена студия – высокий цилиндрический зал с галереей поверху. К балкам галереи привязаны канаты, они поддерживают «Древо жизни», которое пока гипсовое и потому хрупко. Если смотреть на «Древо» издалека, с лужайки, через открытые ворота, невнимательным глазом – так оно такое же, что и четыре года назад, когда я его видел в прошлый раз. А как подойдешь поближе, видишь новое: фигура Христа, например, вставлена, еще женские фигуры, из которых одна просто вылитая Венера Милосская, и еще головы, и маски. А в углу кишиневский беженец Коля Мельников, помощник Неизвестного, шлифует здоровенную розу, высеченную из метровой гипсовой глыбы. Похоже, что на эту деталь скульптора вдохновила его известная любовь к «Розе мира» Андреева.

У двери из дома в студию стоят запачканные мелом стоптанные кроссовки и изношенные туфли, пар пять; Эрнст совершенно по-советски заставляет всех переобуваться, чтоб не таскали гипсовую пыль в дом.

– Тут уж тысяча фигур! – хвастает Неизвестный. И уточняет: – Я не считал, но, думаю, семьсот точно уже есть.

– Это искусствоведы будут считать.

– Это не искусствоведы будут считать, это литейщики будут считать. А искусствоведам надо будет изучать это. Всерьез.

Эрнст, в перепачканной мелом рабочей куртке, присел на деревянный раскладной стульчик под сенью «Древа». Наверху, на лесах, под его надзором трудится зубилом американский студент, он учится на скульптора и тут подрабатывает. Внизу, у не нанизанного пока на свой стебель бутона ослепительной гипсовой розы, старается Коля – в шляпе, сложенной из старой газеты. В высокие окна, которые по всей окружности студии, льется мощный южный свет: Шелтер вместе с Нью-Йорком, вот ведь повезло, разместился на теплой широте Баку (наравне с Мадридом, Неаполем и Пекином).

– Коля, можно у тебя стрельнуть сигареточку? – кричит маэстро.

Коля приносит тонкую слабенькую «Мальборо лайт».

– Когда я даю интервью – а я этого не люблю, – мне трудно не курить и не пить. Пить я не пью, сдерживаюсь, так хоть закурю, – оправдывается он и начинает свой рассказ:

– Я начал эту работу еще во время венгерских событий. Тогда она мне как бы... действительно приснилась. Когда я говорю «приснилась», не нужно это воспринимать прямо. Я вообще работаю вот так вот... я лежу, допустим, и где-то между явью и сном вижу какую-то картинку. Это не сон – это мой метод работы.

Как сын утопизма, как студент Татлина, я мечтал о строительстве голубых городов. Грандиозные утопические идеи меня захватывали. Я мечтал, что поставлю свое «Древо жизни» к двухтысячному году человеческой цивилизации. Это, думал я, будет огромное сооружение, в котором разместится ООН... Жизнь делает поправки, – видимо, не стоит строить вавилонские башни. И теперь будет наоборот – не ООН в нем, а оно в ООН; я для UN сделал вариант. И в этом, может, есть какая-то истина.

Эта скульптура делается необычайно тяжело... Здесь мной была задана идея – семь мебиусов в виде сердца, высотой семь метров. Этот сквозной архетип не менялся. Но внутри этого архетипа все менялось в зависимости от моего состояния и фантазии. Одно дело – стереть с холста, а другое дело – вылепить скульптуру и потом менять куски (у меня полный гараж убранных деталей). Свободный поток сознания продолжается! Это необычно для скульптуры, ведь скульптура – дорогостоящее дело... Сейчас я подсчитал, что вложил восемьсот тысяч в эту работу – своих денег. Да, в скульптуре так не работают. Я один так работаю!

Роден сказал одну забавную вещь. Его спросили: «Когда скульптура считается оконченной?» Он ответил: «Когда приходит форматолог, человек, который будет отливать».

Сейчас эта моя модель приближается к концу! Вот-вот должен прийти форматолог. Как только придет, я объявлю работу законченной. Это будет скульптура, остановленная на бегу.

«Не собираюсь занимать в России ничьего места»

- Эрнст Иосифович! Было объявлено, что ваше «Древо» высотой семь метров будет установлено в Москве, напротив здания мэрии на Арбате. А как дело-то было, как это решение принималось?

– Я нашел понимание у Лужкова. Я с ним на дне рождения Зураба Церетели познакомился. Когда я был гостем мэрии на восьмисот пятидесятилетии Москвы, я с ним говорил об этой работе. Она была показана некоему очень представительному совету, и там этот проект был утвержден единогласно. На этом же совете было решено ставить монументы Булгакову и Окуджаве, будет конкурс. И одновременно была утверждена моя работа. Я попал в хорошую компанию!

- Церетели знает об этом решении? Он не возражал?

– Кажется, знает, но мы об этом не говорили с ним. Абсолютно исключено, чтоб он был против. Зачем, почему?

- У него ведь свой подход к установке памятников! Вы, наверно, слышали, как его в Москве ругают?

– Вы знаете, я в это вмешиваться не хочу. Во-первых, я не видел, а во-вторых, не люблю оценивать коллег. Я сам настрадался от нападок коллег и потому всегда уклонялся от оценок чужих работ. Не хочу высказываться ни в положительном, ни в отрицательном смыслах.

Не видели? Как, неужели вы не видели «Царя на стрелке»?

– Видел... Но это очень серьезная проблема. Ее нельзя так с ходу решить, на уровне противостояния... Надо разобраться.

Он задумался и продолжил мысль, – только не мою частную, про Церетели, а свою общую о месте художника на родине:

– Ежу понятно, что я не собираюсь занимать в России ничьего место. Чтоб в России занять чье-то место, надо находиться там. В среде, в ситуации – художественной, социальной... Мне все-таки за семьдесят... И мне есть что делать здесь, в Америке.



«Лужков заслужил памятник при жизни»

Вот вы говорите – «здесь»; вы и отливать хотите в Америке?

– Да, я собирался отливать здесь, а потом везти в Россию по частям. Я думал, что российская технология недостаточно созрела для того, чтоб отливать такие сложные вещи. Но ведь Церетели для Храма Христа Спасителя сделал же двери в России! Они, конечно, менее сложные, но отлиты замечательно.

- А расходы прикидывали?

– Нет... Смету, деньги – это должно дать правительство России.

А что со сроками?

– Здесь отливать собираются два года. А Юрий Михалыч сказал: «Мы отольем в год». Он очень компетентный человек в этом плане. Храм построил...

- Вы, кстати, что про Храм Христа Спасителя думаете?

– Да за одно это Лужкову надо поставить памятник! Достаточно построить этот Храм, чтоб войти в русскую историю.

Я не сравниваю свою работу с Храмом Христа Спасителя, пускай история даст оценку. Но если «Древо» встанет, это будет еще одним свидетельством того, что невидимое гораздо важнее видимого. Ломайте, сволочи, не ломайте, – а мы все восстановим, построим заново, все равно будет по-нашему! Моя скульптура будет стоять в Москве, где были разрушены все мои работы, где я столько претерпел. Это будет очередным доказательством того, что никогда не надо подчиняться логике карьеры...

- Как ваше самочувствие сейчас, Эрнст Иосифович?

– Да я за последние годы пережил две операции на сердце. Bypass surgery, как у Ельцина, – как это по-русски? Один раз я даже умирал на столе, клиническая смерть.

Это даже на обыкновенных людей сильно действует, а уж на художников-то...

– Конечно, это влияет на всю жизнь, на отношение к жизни. Но я уже не один раз в жизни подходил к этому, так что... ничего нового для меня в этот раз не было.

Вспоминаю первую операцию. Три межпозвоночных диска выбито, шесть, нет, семь ушиваний диаграфмы, полное ушивание легких, открытый пневмоторакс и так далее, не буду всего перечислять. Меня уже в морг выкинули... А спас меня гениальный русский врач, я не знаю его имени, это было на фронте, в полевом госпитале. Вот, посмотрите, я сейчас сижу живой! Это удивительно... Думаю, в России настала пора поставить монумент Безвестному фронтовому врачу.

Теперь вот эта операция... Сделали ее, и через четыре дня я начал работать.

- Кто оперировал вас? Дебейки?

– Нет. Оперировал меня замечательный доктор Саша Шахнович. Он не хуже Дебейки, просто молод. Когда я узнал о болезни Бориса Николаевича, я хотел, чтобы Саша... Но это сложно оказалось здесь. Кстати, Шахнович и Ресину сделал операцию. То есть теперь мы с Ресиным – сердечные братья. Мы даже устроили вечер, на котором с Ресиным чествовали этого доктора.

- В Москве?

– Нет, в Нью-Йорке. Саша – он еврей, русский, мальчиком приехавший сюда. Давно; то есть его надо считать американцем.

Феликс Комаров – друг, а не бандит

Вы сейчас работаете с Феликсом Комаровым. У него в галерее на Пятой авеню (с этим бизнесом ему пришлось расстаться, сейчас бывший галерейщик руководит рестораном «Москва» в Манхэттене. – Прим. авт.) и выставлены на продажу ваши работы. Что у вас с ним общего?

– Я его ощущаю как своего непродажного парня. Может, это единственный человек, кому я верю. Он никогда не был по-настоящему бандитом. Я думаю, что его блатное, бандитское прошлое – это почти что его выдумка... Похоже, это просто его интеллигентский гимик. Мне очень редко приходилось любить кого-нибудь. А Феликса люблю, как младшего брата. Он замечательный нежный полуеврейский мальчик, который по ошибке захотел стать уркой.

Вот такая деталь к характеристике Комарова. Раньше я всегда платил за стол, не знаю почему, а сейчас Феликс платит, с ним невозможно бороться просто.

Это самый верный хороший друг, которого я встретил после шестидесяти лет. (После отношения между Неизвестным и Комаровым испортились. – Прим. авт.)

- Это сильная рекомендация.

– Вот говорят – бандит... Но что такое – бандит? Тут надо определиться. Один русский человек мне задолжал четыреста семьдесят тыщ долларов. Я не знаю, как привести в действие русский закон так, чтоб вернуть хоть половину этих денег. А бандит – он такую услугу оказать может. О чем это говорит? О том, что русский бандит рожден несовершенством российских законов! Да и сам я, по правде сказать, по темпераменту – настоящий бандит... Мне гораздо понятней и ближе человек, который идет на риск, чтоб получить свою прибыль. И вообще, пока нет закона, то анархия – мать порядка.

- Вы говорите про Россию сейчас?

– Не только. Я говорю о Венеции пятнадцатого века, об Америке периода становления капитализма. От жизни не убежишь. Бляди рождаются, когда есть потребность в блядях, – точно так же и бандиты рождаются тогда, когда есть потребность в бандитах. Общество всегда борется с этим... Но оно само должно обладать бандитским темпераментом. Когда у него такой темперамент будет, общество официально доверит бандитам сбор налогов.

Успехи в труде

За те три года, что у вас не был, у вас не только «Древо жизни» продвинулось. У вас много чего случилось!

– Да... За это время я поставил «Магадан». Сделал «Элисту». Поставил «Золотого ребенка» в Одессе. Закончил монумент для Тбилиси – памятник моему ближайшему другу Мерабу Мамардашвили. Он скоро уедет в Грузию. Хотите, кстати, коньячку?

Хорошая у вас ассоциация со словом «Грузия» – коньяк. Неужели грузинский?

– Нет, французский...

Я хотел было отклонить коньяк под предлогом нездоровья и возраста, но вовремя спохватился и молча выпил; а то хорош бы я был со своими жалобами в глазах инвалида Второй мировой...

Счастье в личной жизни

И еще вы ведь женились!

– Да! Мы с Аней поженились в 95-м.

Когда я уезжал из России, жену и дочь со мной не пустили... С Аней я познакомился в Америке, мы вместе с восемьдесят девятого. Она русская, давно эмигрировала. По профессии – испанистка.

Я очень признателен Ане, за то что она мне открыла другую сторону жизни, которую я практически не знал: быть мужем, нести ответственность за семью.

- Позвольте, но вы были же раньше женаты!

– Да, но... я никогда этого не ощущал. Возможно, просто в силу специфики моей биографии.

Анина дочка – как у вас с ней складываются отношения?

– Она меня еще немножко не то что смущается, но... дистанция существует. А в принципе у нас прекрасные отношения. Девочка – красавица, она невероятно талантлива, у нее очень высокий IQ, да что там – она гениальна! Занимается балетом, музыкой.

Я никогда раньше не видел, как растут дети. Хотя у меня выросла дочь... Это все выпало из моего поля зрения. В России была собачья жизнь, не до этого было. И вот я впервые в жизни наблюдаю, как растет ребенок. Это очень интересно! Изменения происходят почти толчковые. Буквально в течение недели – уже другой человечек. Я в зрелом возрасте познаю то, что люди должны познавать в тридцать лет...

Либо ты атеист, либо художник

– Не люблю, когда художники оправдывают свое хулиганство тем, что они творческие люди. Думают, что могут себя вести как угодно. Один мой помощник говорил, что изменяет жене, поскольку он художник. А что, бухгалтер не изменяет, что ли? При чем тут – «художник»?

Он продолжает свою мысль афористичным экспромтом (вспомнив, наверное, противопоставление «художник – толпа»):

– Толпа не умна. Если б толпа была умна, все б имели деньги, и хорошую семью, и счастье.

Скажите, а великий художник-атеист бывает?

– Великих художников-атеистов не было. Дело в том, что нужно обладать некоторой скромностью. Не надо себя считать исключительным, оторванным от полета уток, от изменения звезд, от приливов и отливов. Что за... твою мать, даже звери это чувствуют, а единственное существо, которое вдруг о себе возомнило невесть что, – это человек. Человек думает, что он назначен Богом! Это глупости, Бог никого не назначает.

- А что он делает?

– Принимает...

Будьте достойны космической победы

– Самое большое творческое чувство, которое может испытать человек – притом что, наверное, я не испытал творческого чувства Микеланджело или Бетховена, – это чувство не бунта, но покорности. Дело в том, что самое высокое человеческое переживание – это чувство иерархии. Не иерархии социальной, а... Как бы это объяснить? Вот – дерево растет; я родился – я умру; в этой плоскости иерархия...

Я непростой человек, знай. Все, кто против меня, они или забыты мной, или подохли. Я попал в Америку с шестьюдесятью долларами – и построил этот дом. Я скажу так. Я умру, возможно, скоро. Но вы будете распутывать мое «Древо жизни» еще много-много лет.

Я – человек уровня Толстого, уровня Данте. Я прожил в России жизнь настолько жестокую, что Солженицын – это просто лепестки роз. Я глубоко верю в свою интуицию. Представь себе сперму, запущенную в матку. Бегут, бегут сперматозоиды, каждый наделен своей волей от Бога, от космоса, это космическое дело! Один прорывается, начинается зачатие. Что он, победитель, может думать о тех сперматозоидах, которые не добежали?..

- Что вы хотите этим сказать?

– Что мы рождены не просто так, а в результате космической победы. И можем этой победе соответствовать, а можем и не соответствовать. Я практически ни одной секунды, даже когда я чищу ногти, не живу неспиритуально. Мне сказал один академик: «Эрнст, мы вам признательны, вы дали работу аспирантам на двести лет. Заработок на двести лет».

- Двести лет – хороший срок!

– Нет, ма-аленький...

«В России я бы давно умер»

- А что б было, останься вы тогда в России?

– Если бы остался в России, то было бы следующее, – не задумываясь, с готовностью начал отвечать он. – Я бы умер или от скуки, или от водки. Почему? В свое время мне хотелось быть Микеланджело в России. Для этого нужны были заказы от высшего эшелона власти. Но когда я столкнулся с этим эшелоном (хорошо сказано. – Прим. авт.), понял, что не смогу работать в этой среде, с этими куркулями, не смогу принять их правила игры. Надо было ржать с ними, когда они ржут, пукать с ними, когда они пукают, выпивать с ними и говорить с ними на их языке! Что ж, я этому научился и делал это вместе с ними, – но это было такое насилие над собой! Я начал чувствовать, что просто морально умираю. Вот я бы и умер давно...

Нет, если б я был писателем или поэтом, я, может, с легкостью бы вернулся. Но вы понимаете, работа скульптора связана с большими организационными и материальными издержками. Здесь, в Америке, я создал базу для работы, у меня материалы, помощники, бронзолитейка. И снова все начинать с нуля в России – невозможно, ведь мне семьдесят. И слушайте, может, пора заканчивать нашу беседу? Я ведь неисчерпаем... Если вы еще день со мной проговорите, вам придется писать книгу...

Из книги «Такая страна» (1999)

www.medved-magazine.ru




На развитие сайта

  • Опубликовал: vtkud
Читайте другие статьи:
Эффект счастливого пересечения. К 70-летию Анны Михайловны Прихожан
06-09-2016
Эффект счастливого пересечения. К 70-летию Анны

Пересечение, встреча с Анной Михайловной Прихожан, психологом, выдающимся исследователем человеческих возрастов, другом, сблизила
Мир XX века останется в скульптурах Эрнста Неизвестного
10-08-2016
Мир XX века останется в скульптурах Эрнста

Вчера в Нью-Йорке умер Эрнст Неизвестный - скульптор и философ. Мыслитель в скульптуре и философ, по одному из образований.
Наедине с «Голгофой». К 120-летию Михаила Булгакова
15-05-2011
Наедине с «Голгофой». К 120-летию Михаила

  • Календарь
  • Архив
«    Март 2024    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 123
45678910
11121314151617
18192021222324
25262728293031
Март 2024 (57)
Февраль 2024 (47)
Январь 2024 (32)
Декабрь 2023 (59)
Ноябрь 2023 (44)
Октябрь 2023 (48)
Наши колумнисты
Андрей Дьяченко Ольга Меркулова Илья Раскин Светлана Седун Александр Суворов
У нас
Облако тегов
  • Реклама
  • Статистика
  • Яндекс.Метрика
Блогосфера
вверх